XX век начинается. Еврейские погромы.

   Еврейским погромам посвящены два следующих текста. Первый из них опубликован Владимиром Бурцевым - этот известный публицист начала XX века был близок к эсерам. Следом идёт рассказ известного писателя второй половины XIX и начала XX века Владимира Короленко. Сопоставляя эти два текста, попробуйте ответить на вопрос, какова сущность еврейских погромов. Что в основе - репрессии государства против революционеров или стихийная злоба массы? Иными словами, каково соотношение государства и общества в организации еврейских погромов?
   Высшая оценка за эту работу - пять баллов.

Г. Абрамов.
6 апреля 1903 года. Кишиневская бойня.
   Кишиневская бойня, которой начинается новая полоса погромной политики правительства, находится в преемственной связи с погромами 80-х годов, происходивших при аналогичных условиях и носивших тот же характер. Как и тогда, погромы должны были сыграть роль отдушины для накопившегося народного недовольства и отклонить революционное брожение масс от правительства; как и тогда, беспорядки явно подготовлялись кем-то заранее; как и тогда, наконец, власти ничего не предпринимали для предотвращения погромов и открыто им потворствовали.
   Однако, на ряду с общим сходством, между новейшими погромами и погромами 80-х годов имеется существенная разница. Раньше всего, мотивы погромов сильно усложнились. В 80-х годах почти не было массового еврейского революционного движения, и правительство, желая отклонить от себя растущее недовольство масс, пользовалось евреями как козлом отпущения. Евреев обвиняли в том, что, "распространяя среди крестьянского населения уверения и слухи о возможных влияниях на правительственные органы, они (евреи) развивали в крестьянах убеждение, что Царская Воля в деле избавления их от еврейской эксплуатации не приводится в исполнение по проискам и интригам тех же евреев".
   Погромы должны были, следовательно, с одной стороны, бросить в массы мысль об еврейской эксплуатации, с другой - укрепить в народе уверенность в силу и крепость правительственной власти. Этим путем население не только отвлекалось от революционного натиска на правительство, но и проникалось верой в доброжелательное отношение правительственной власти к народу.
   На деле, однако, расчеты правительства не оправдались; хотя бы поздно, хотя бы только для вида, но правительство вынуждено было защищать евреев, это значить укреплять в массах уверенность в слабости и коварстве правительства. "Это-то и грустно во всех этих еврейских беспорядках", отметил Александр III на отчете варшавского генерал-губернатора, в котором с циничной откровенностью указывалось, что "вынужденная роль защитников евреев от русского населения тяготила правительство".
   Это противоречие, в связи с намечавшимся переходом от еврейских погромов к открытому возмущенно против властей, заставило правительство круто повернуть свою политику Поощряемые вначале погромы стали жестоко подавляться и прекратились. Но с того времени условия сильно изменились: еврейские население перестало быть только козлом отпущения: - оно стало революционной силой.
   Специфическое социально-экономическое положение евреев и их исключительное бесправие создали в еврейском народе благодарную почву для революционной и социалистической пропаганды. Meнее чем в десять лет революционное движение охватило самые широкие слои еврейского народа. Еврейское рабочее движение стало передовым революционным элементом в северо-западном крае и на юге России. Центральное правительство и местные власти, видевшие успехи еврейского рабочего движения и его революционизирующее значение, прониклись страшной ненавистью к еврейским революционерам; началась эпоха самых диких репрессий: массовые аресты, ссылка, избиение, наконец, сечение. Но репрессии только способствовали политическому воспитанно масс и укрепляли их революционную энергию. Тогда правительство решило утопить еврейское революционное движение в еврейских погромах. К постоянному мотиву погромов - отклонение от правительства недовольства народных масс - присоединились новые: месть еврейским революционерам и устрашение еврейского общества.
   Мысль о погромах, как средстве мести и устрашения, лелеялась правительственными органами задолго до того, как она получила свое кровавое воплощение в Кишиневе, и широкой волной разливается по черте еврейской оседлости. Одесский градоначальник граф Шувалов, могилевский вице-губернатор князь Вяземский и много других правительственных чиновников не раз угрожали евреям "народной расправой" и кровавыми погромами за малейшее проявление революционной деятельности. Крамольники, враги отечества, - евреи не могут больше рассчитывать на защиту правительства, и в лице фон Плеве правительство подчеркивает, что оно не считает себя, как в 80-х годах, "вынужденным" защищать евреев. В своей телеграмме бессарабскому губернатору, посланной почти за две недели до погрома, Плеве вполне откровенно излагает правительственную позицию. Зная за две недели до погрома об организации его, мин[истр] вн[утренних] дел не предлагает изыскать меры к предотвращению погрома. Он подчеркивает опасность вызвать озлобление среди населения, если решительными мерами подавить погром, и предлагает ни под каким видом не прибегать к оружию. Вот эта телеграмма:
   "До сведения моего дошло, что во вверенной вам области готовятся большие беспорядки, направленные против евреев, как главных виновников эксплуатации местного населения.
   В виду общего среди городского населения беспокойного настроения, ищущего только случая, чтобы проявиться, а также принимая во внимание бесспорную нежелательность слишком суровыми мероприятиями вызвать озлобление против правительства в населении, еще не затронутом революционной пропагандой, вашему превосходительству предлагается изыскать средства немедленно по возникновении беспорядков прекратить их мерами увещания, вовсе не прибегая, однако, к оружию".
   Повинуясь "голосу своего сердца" и верно поняв правительственные указания, власти в Кишиневе не только не предприняли никаких предупредительных мер к предотвращению погрома, но с момента начала беспорядков до получения (на третий день погрома) категорического предписания "принять решительные меры" всячески содействовали разгрому и насилию над евреями.
   Погром в Кишиневе был тщательно подготовлен какой-то тайной монархической организацией, пропагандировавшей идею погрома в листках, в которых было сказано, что "царь разрешил бить жидов в течение первых трех дней Святой Пасхи". Он начался как бы по сигналу, с площади, где происходили народный гулянья. 24 группы разошлись по разным направлениям города и на виду у полиции и войск начали грабить и избивать, а затем и убивать евреев. Весь город был разгромлен, 45 евреев убито и изуродовано, а свыше 600 ранено, Кишиневский погром проявил столько нечеловеческой жестокости, показал такие ужасные сцены насилий, истязаний и зверств, что весь мир ужаснулся, и в первый момент казалось, что и русское правительство содрогнулось перед ужасом своего преступления, но последовавший за Кишиневом Гомель показал, как наивна была вера, что правительство "обожглось на кишиневском опыте" и больше его не повторит.
   В Гомеле навстречу громилам выступила вооруженная самозащита еврейских рабочих и молодежи. Но между громилами и самообороной стали войска, направив свои штыки против евреев. Под прикрытием войск громилы делали свое дело, а самооборонцы были частью перебиты, частью арестованы и преданы суду. За Гомелем пошли большие и малые погромы в Могилеве, Житомире, Смеле, Александрове, Белостокская бойня и, наконец, октябрьская вакханалия по всей России, затем Белосток и Седлец, и в каждом последующем погроме участие административных и военных органов правительства становилось все более активным.
Апрель // Календарь Русской Революции (1825-1905). / Под ред. В. Л. Бурцева. СПб., 1907.
http://ldn-knigi.lib.ru/Rusknig.htm
(Проект: Книги Леона и Нины Дотанов)

Короленко Владимир Галактионович
Дом № 13-ый
I
   Я приехал в Кишинев спустя два месяца после погрома, но его отголоски были еще свежи и резко отдавались по всей России. В Кишиневе полиция принимала самые строгие меры. Но следы погрома изгладить было трудно: даже на больших улицах виднелось еще много разбитых дверей и окон. На окраинах города этих следов было еще больше…
   В Петербурге еврей Дашевский ударил ножом г-на Крушевана и, что было еще страннее, - другой еврей-врач хотел подать раненому первую помощь. Г-н Крушеван в ужасе откинулся от помощи и писал, что "душа Дашевского принадлежит ему"; вместе с г-ном Комаровым он требовал для Дашевского смертной казни на том основании, что он, г-н Крушеван, не простой человек, а "человек государственной идеи". А дня два или три спустя, уже во время пребывания моего в Кишиневе, три неизвестных молодых человека кинулись на шедшего из училища еврейского юношу, и один из них ткнул его в бок кинжалом; кинжал был направлен гораздо искуснее, чем у Дашевского, и только книга, которая была у юного еврея под застегнутым пиджаком, ослабила удар, но не избавила его от раны. Еврейский юноша, мирно шедший из училища, не был, разумеется, "человеком государственной идеи" и потому о происшествии (по крайней мире, за все время моего пребывания) не только г. Комаров и г. Крушеван, но и местная газета "Бессарабец" не говорила ни одного слова, только кишиневские евреи передавали об этом с весьма понятной тревогой.
   Говорили, между прочим, будто этот удар, нанесенный школьнику, есть ответ на покушение Дашевского. Как это ни нелепо, но говорят, это похоже на правду. Впрочем, "все (теперь) похоже на правду". Все может случиться в городе Кишиневе, где самый воздух еще весь насыщен дикой враждой и ненавистью. Жизнь города как бы притихла. Постройки приостановились, евреи охвачены страхом и неуверенностью в завтрашнем дне.
II
   В такие дни я приехал в Кишинев и, стараясь разъяснить себе страшную и загадочную драму, которая здесь разыгралась так недавно, бродил по городу, по предместьям, по улицам и базарам, заговаривая о происшедшем с евреями и христианами.
   Я, конечно, не имею претензии разъяснить здесь сколько-нибудь исчерпывающим образом этот потрясающий эпизод, этот изумительный процесс быстрого, почти внезапного исчезновения всех культурных задержек, из-под которых неожиданно прорывается почти доисторическое зверство. "Нет ничего тайного, что бы не стало явным". Очень может быть, что и все пружины этого преступного дела когда-нибудь выступят наружу, и все оно станет понятно, как механизм разобранных часов. Нет сомнения, однако, что и затем останется еще некоторый остаток, который трудно будет свести на те или другие обстоятельства данного места и данного времени. И это будет вечно волнующий вопрос о том, каким образом человек обыкновенный, средний, недурной человек, с которым порой приятно вести дело в обычное время, вдруг превращается в дикого зверя, в целую толпу диких зверей.
   Нужно много времени и труда, нужно очень широкое, внимательное изучение, чтобы просто восстановить картину во всей ее полноте. Для этого у меня нет возможности, да может быть, для этого еще не наступило время. Хотелось бы думать, что суд сделает это, хотя есть основание опасаться, что и суд этого не сделает… Но мне хочется все-таки поделиться с читателем хоть бледным отражением этого ужаса, которым пахнуло на меня от моего короткого пребывания в Кишиневе, спустя два месяца после погрома. Для этого я попытаюсь восстановить, по возможности точно и спокойно, один эпизод.
   Это будет история знаменитого ныне в Кишиневе "д. № 13".
III
   Дом № 13 расположен в 4-м участке г. Кишинева, в переулке, который носит название "Азиатского", в том месте, где он соединяется с Ставрийским переулком. Впрочем, названия этих узких, кривых и запутанных улиц и переулков даже Кишиневцы знают довольно плохо, и еврей-извозчик (здесь очень много извозчиков-евреев, и среди них тоже были раненые и убитые) сначала и не понял, куда нам надо. Тогда мой спутник, который больше трех недель дышит кишиневским воздухом и успел ориентироваться среди местных "достопримечательностей", связанных с погромом, пояснил: - Дом тринадцатый… Где убивали…
   - А… знаю, - сказал извозчик, мотнул головой и хлестнул свою лошадь, тощую, как и он сам, и, как он, невзрачную и унылую. Лица его мне не было видно, но я слышал, как он бормотал что-то в бороду. Мне казалось, что я расслышал слова: "Нисензон" и "Стеколыцик".
   Нисензон и Стекольщнк это еще недавно были живые люди. Теперь это только символы, воплощающие ужас недавнего погрома…
   Ехали мы долго и, миновав людные широкие и сравнительно культурные улицы нового города, долго вертелись по узким, кривым, очень своеобразным переулкам старого Кишинева, где камень, черепица и известка глушат тощие деревца, растущие тоже из камня, и где, кажется, носятся еще тени каких-то старых историй времен боярства, а может быть и турецких набегов. Дома здесь малы, много каменных стен, как бы маскирующих входы во дворы, кое-где сохранились узкие окна, точно бойницы.
   Наконец, по одному из таких переулков мы опустились к искомому дому. Невысокий крытый, как все кишиневские дома, черепицей, он стоит на видном месте, на углу, в соседстве с небольшой площадью, как бы вдаваясь в нее тупым мысом. Кругом виднеются убогие домики под черепицей, значительно меньше и невзрачнее. Но, между тем как все они производят впечатление жилых, дом № 13 похож на мертвеца: он влияет на улицу пустыми окнами с исковерканными и выбитыми рамами, с дверьми, заколоченными кое-как досками и разными обломками…
   Нужно отдать справедливость кишиневской полиции: хотя она не особенно противилась погрому, но теперь принимает энергичные меры по отношение к евреям, понуждая их к скорейшему приведению в порядок разрушенных и поврежденных зданий. Но над хозяином дома № 13 она уже не имеет никакой власти.
   Двор еще носит красноречивые следы разгрома: весь он усеян пухом, обломками мебели, осколками разбитых окон и посуды и обрывками одежды. Достаточно взглянуть на все это, чтобы представить себе картину дикого ожесточения: мебель изломана в мелкие щепки, посуда растоптана ногами, одежда изодрана в клочья; в одном месте еще валяется оторванный рукав, в другом - обрывок дамской кофточки. Рамы с окон сорваны, двери разбиты, кое-где выломанные косяки висят в черных впадинах окон, точно перебитые руки.
   В одном углу двора, под навесом, у входа в одну из квартир, еще виднеется ясно большое бурое пятно, в котором не трудно узнать засохшую кровь. Она тоже смешана с обломками стекла, с кусками кирпича, известкой и пухом.
IV
   Здесь убивали Гриншпуна… - сказал кто-то около нас странным глухим голосом.
   Когда мы входили в этот двор, все было здесь мертво и пусто. Теперь рядом с нами стояла девочка лет 10-12. Впрочем, это казалось по росту и фигуре. По выражению лица можно было дать гораздо больше, глаза глядели не по детски… Этот ребенок видел все, что здесь делалось еще так недавно.
   Для нее вся эта картина разрушения на молчаливом дворе под знойными лучами солнца была полна незабываемого ужаса. После этого она ложилась много раз спать, просыпалась, вставала, делала все, что делала и прежде и, значит, "успокоилась". Но этот недетский ужас, который должен был исказить это детское лицо, весь не исчез. Он оставил по себе постоянный осадок в виде недетского выражения в глазах и как-то застывшей судороги в лице. Голос у нее быль как бы придушенный, а речь ее было тяжело слушать: звуки этой речи выходили с усилием, как у автомата и, становясь рядом, образовывали механические слова, не производившие впечатления живой речи.
   - Он вот тут… бежал… - говорила она, тяжело переводя дыхание, показывая рукой по направлению к навесу и луже крови.
   - Кто это? Стекольщик? - спросил мой спутник.
   - Да-а… Стекольщик. Он бежал сюда… И он упал вот здесь. И они его убивали…
   С невольным ощущением дрожи и ужаса мы отошли от этого пятна, в котором кровь перемешалась с известкой, грязью и пухом…
   В доме все было разрушено с таким же старанием, как и во дворе: сорваны обои, выломаны двери, разломаны печи, стены пробивались насквозь.
   Эта чрезвычайная "тщательность" дикого разрушения породила в городе легенду, будто перед погромом один из полуинтеллигентных и довольно влиятельных "антисемитов" заготовил целую партию ломов с крючками, розданную погромщикам и отобранную обратно особенными "агентами". Трудно сказать, сколько тут правды, но в самом слухе не мало характерности. Как бы то ни было, теперь трудно представить, что еще недавно в развалине, которую мы рассматриваем, текла обычная мирная жизнь.
   Дом № 13 состоял из семи квартир, в которых, по обыкновению, скученно и тесно жило 8 еврейских семей, всего около 45 человек (с детьми). Хозяином его был Моша Маклин, комиссионер и владелец скромной лавки в городе. На всех своих предприятиях, т. е. в качестве домовладельца, комиссионера и лавочника, он получал до 1500 рублей в год [1]. Среди остальных обитателей дома он, конечно, должен был считаться богачом и счастливцем. Сам он, впрочем, в доме № 13 не жил, но одну из квартир занимала дочь его с мужем и детьми.
   Один из видных жильцов был мелкий лавочник, Навтула Серебренник. Лавка его была в самом углу. Теперь ее можно узнать по обломкам деревянных ларей, составлявших прилавок и валяющихся на грязном полу среди ободранных стен.
   Затем в доме жили еще: приказчик галантерейной лавки - Берлацкий, с женой и четырьмя детьми. Он зарабатывал 45 рублей в месяц. Нисензон, человек лет 46, был "бухгалтером", т. е. ставил бухгалтерские книги и заводил денежную отчетность, Эту, отчасти ученую, профессию он выполнял сдельно, вырабатывая руб. 25-30 в месяц. Гофша Паскар служил приказчиком, получал рублей 35. У него была жена Ита и двое детей. Ицик Гервиц был служителем больницы, но в последнее время, кажется, бедствовал, оставшись без места. Говша Туркенич имел столярную мастерскую, в которой держал трех рабочих, а Бася Барабаш торговала мясом. Наконец, стекольщик Гриншпун ежедневно отправлялся с оконными стеклами и возвращался вечером домой со своим заработком.
   Цифры взяты из показаний потерпевших и их родственников. Из них видно, какими богачами был населен дом № 13. Между тем показания, данные при заявлении убытков, можно скорее заподозрить в преувеличениях, чем в утайке…
   Так мирно и тихо жил этот дом до 6-го апреля настоящего года. Нисензон ходил по лавкам и ставил в них бухгалтерии, Берлацкий и Гофша Паскар продавали товары в чужих лавках, Навтула Серебренник отпускал соседям евреям, молдаванам и русским свечи, мыло, спички, керосин, дешевый ситец и дешевые конфеты, Ицик Гервиц искал места, а стекольщик Гриншпун вставлял разбитые окна… И никто не предчувствовал того, что должно было случиться.
   6-го апреля, в первый день величайшего из христианских праздников, в городе начались погромы. Весть о них, конечно, распространилась ко всему Кишиневу, и легко представить, какие часы пережили жильцы тесно набитого евреями дома № 13 при рассказах о том, что происходит в городе и как относится к тому православное общество и начальство. Впрочем, говорили, что происходит это потому, что губернатор ждет какого-то "приказа". Ночью приказ должен придти непременно и, значит, - утром все будет спокойно.
   К вечеру беспорядки сами собой затихли, и ночь прошла в страхе, но без погромов.
V
   То, что произошло в следующее утро, бывшие жильцы дома № 13 и их соседи описывают следующим образом.
   Около 10-ти часов утра появился городовой (бляха № 148), человек хорошо, конечно, известный в данной местности, который, очевидно, заботясь о судьбе евреев, громко советовал всем им спрятаться в квартиры и не выходить на улицу. Евреи, конечно, исполнили этот совет, и тесные еврейские квартирки наполнились испуганными жильцами. Дверь, ворота и ставни были заперты, и вся площадь около Азиатского переулка замерла в пассивном ожидании.
   Я имею основание думать, что эта картина, - запертые ставни, опустевшие улицы и пассивное ожидание того, что должно случиться, - является характерной для предместий Кишинева в начале второго дня погрома. Я имел печальную возможность видеть и говорить с одним из потерпевших в другом месте. Это некто Меер Зельман Вейсман.
   До погрома он был слеп на один глаз. Во время погрома кто-то из "христиан" счел нужным выбить ему и другой. На мой вопрос, знает ли он, кто это сделал, он ответил совершенно эпическим тоном, что точно этого не знает. Но один мальчик, сын соседа, хвастался, что это сделал именно он, посредством железной гири, привязанной на веревку…
   Этот Зельман жил около бойни, на Магале (предместье). Совершенно так же, как и жильцы дома № 13, в этом предместьи все слушали с большой тревогой о том, что происходило в городе, также ждали приказа, который придет в ночь и не допустить дальнейших беспорядков. И также на следующее утро - в предместье, еще не испытавшее погрома и только ожидавшее его со страхом и недоумением, из города явился местный же городовой, состоявший около боен. Его тотчас же окружили жители предместья - молдаване, соседи евреев, Меер Вейсман не слышал, что им говорил городовой. Я не предполагаю, что городовой говорил что-нибудь дурное или прямо подстрекающее. Я думаю, что он только не чувствовал себя официальным лицом и говорил, как с добрыми соседями, одну чистую правду. А правда состояла в том, что он вернулся на свой пост без всяких специальных приказов, и в городе видел, как погром идет с усиливавшейся жестокостью в присутствие войск и полиции.
   Из этого сообщения молдаване, жившие около бойни, сделали свои выводы. Они стали держать совет, который исходил из общего положения, что им, живущим около боен, очевидно, нужно делать то же, что делают в других местах города Кишинева. Из этого совещания Вейсман передает одну подробность: вопрос шел о двух братьях евреях. Толпа решила, что одного из них можно "оставить".
   Затем евреи стали прятаться, где кто мог. Меера Вейсмана с семьей скрыл у себя добрый человек, сосед молдаванин, но жена его пришла с улицы и сказала, что толпа грозит за это расправиться и с ним. Тогда, - говорил Меер Вейсман, - "мы стали бегать". Ему пришлось потерять много времени для того, чтобы пристроить хоть маленьких детей в семье одного зажиточного соотечественника, принявшего христианство. Его дочери принимали малюток, но отец три раза выбрасывал их обратно через забор. Пришлось скрываться вместе с малютками. Меер Вейсман бежал на салотопный двор. Через некоторое время туда пришли молдаване с дрючками и стали "бить". Больше ничего он не помнит. Хотя история, Вейсмана составляет некоторое отступление от прямой нити моего повествования о доме №13, но я хочу досказать ее. Когда он очнулся в больнице, то первый вопрос его был о семье и дочери.
   - Ита, где моя Ита?
   - Я здесь, - ответила Ита, стоявшая у постели. Но больной заметался сильнее и назвал опять: "Ита, Ита, где же ты?"
   Когда она наклонилась к нему и опять повторила, что она здесь, - Меер Вейсман, не понимая еще, что случилось, стал шарить в воздухе руками и жаловаться, что не видит дочери.
   Он ее не видел потому, что "христианский мальчик" выбил гирей ему другой глаз, вероятно, для симметрии. Впрочем… многие думают, что Меер Вейсман "сам виноват" и уже с "избытком вознагражден" за то, что никогда не может увидеть любимую дочь… Что же касается "христианского мальчика", совершившего над евреем операцию с гирей, то он, конечно, не заслуживает слов укоризны. Он скорее является "жертвой"…
   Что ж, может быть, это и правда. Войти в жизнь с таким делом на совести… какой ужас, если "христианский мальчик" поймет, что он сделал. Если же не поймет, то он, действительно, жертва, еще более несчастная. Только… Действительно ли это Меер Вейсман повинен в этой жертве? …
VI
   Совершенно так же, как около боен, начиналась, по-видимому, и трагедия дома №13. Городовой (бляха № 148) так же, как его сослуживец, вернулся утром из города, где, вероятно, ждал ясных и точных приказаний, так же не получил их, так же явился в свой квартал и так же не мог дать другого совета, кроме: - Эй, жиды, прячьтесь по домам и сидите тихо. И так же, как около бойни, в числе громил явились соседи из окрестных улиц и переулков.
   Городовой (бляха № 148), отдав свое благожелательное распоряжение, сел на тумбу, так как явно ему больше ничего не оставалось делать и, говорят, просидел здесь все время, в качестве незаменимой "натуры" для какого-нибудь скульптора, который бы пожелал изобразить эмблему "величайшего из христианских праздников в городе Кишиневе".
   А рядом, в нескольких шагах от этого философа, трагедия еврейских лачуг во всем своем стихийном ужасе. Толпа явилась около 11 часов, в сопровождении двух патрулей, которые, к сожалению, тоже не имели никаких приказаний. Она состояла из человек 50 или 60, и в ней легко было заметить добрых соседей с молдаванскими фамилиями. Говорят, они прежде, всего подступили к винной лавке, с хозяином которой, впрочем, поступили довольно благодушно. Ему сказали: "дай 30 рублей, а то убьем". Он дал 30 р. и остался жив, - конечно, спрятавшись, куда можно было, чтобы все-таки не быть на виду и не искушать снисходительность дикой толпы…
   Последняя же приступила к погрому. Площадь в несколько минут покрылась стеклом, обломками мебели и пухом.
   Вскоре, однако, все почувствовали, что самое главное должно произойти около дома Мошки Маклина…
   Почему? Сказать трудно. Был ли действительно у этих громил какой-нибудь план, руководила ли ими какая-то тайная организация, как это многие говорят в Кишиневе, или ярость толпы - этот слепой призрак с закрытыми главами, устремляющийся вперед с чисто стихийной бессознательностью, - это вопрос, который, может быть, разрешит (а может быть и не разрешит) предстоящее судебное разбирательство. Как бы то ни было, в доме № 13 к грохоту камней, треску стен и звону стекол вскоре должны были присоединиться крики убийства и смерти…
   Налево от ворот, в углу, около которого сохранилась лужа крови до сих пор, есть несколько небольших деревянных сараев. В один из них спрятались от толпы громил стекольщик Гриншпун, его жена с двумя детьми. Ита Паскар тоже с двумя детьми и еще девочка 14 лет, служанка. Изнутри сарай не запирался, и, вообще, все эти сараи напоминают карточные ящики.
   Преимущество их было только то, что в них нечего было ломать и грабить, и евреи рассчитывали на то, что здесь они будут не на виду. О защите нечего было и думать: в доме было только 8 мужчин; городовой № 148, не получив никаких приказаний, сидел на тумбе, а два патруля стояли в переулках выше и ниже разрушенного дома. А в толпе уже совершалось загадочное нарастание стихийного процесса, при котором из-под тонкого налета христианской культуры прорываются вспышки животного зверства. Разгром был в разгаре: окна были выбиты, рамы сорваны, печи разрушены, мебель и посуда обращены в осколки. Листки из священных книг валялись на земле, горы пуху лежали во дворе и кругом дома, пух носился по воздуху и устилал деревья, как иней.
   Среди этого безумного ада, из грохота, звона, дикого гоготания, смеха и воплей ужаса, - в громилах просыпалась уже жажда крови. Они бесчинствовали слишком долго, чтобы остаться людьми.
   Прежде всего кинулись в сарай. Здесь был только один мужчина - стекольщик Гринпшун. Сосед с молдаванской фамилией, которого вдова Гриншпуна называла по фамилии, как хорошего знакомого, первый ударил стекольщика ножом в шею… Несчастный кинулся из сарая, но его схватили, поволокли под навес и здесь докончили дубинами, именно на том месте, где теперь сохранилось кровяное пятно.
   На вопрос, - действительно ли вдова убитого знает убийцу и не ошибается, что это был не захожий разбойник, не албанец из Турции и не беглый каторжник из тюрьмы, еврейка сказала с убеждением:
   - Я держала его ребенком на свои руки. Дай Бог так жить, как хорошие были знакомые.
   Этот "хороший знакомый" и нанес первый удар ножом в доме № 13. После этого положение определилось: первый предсмертный стон стекольщика, и евреям, и, быть может, самой толпе, стало ясно, чего от нее следует ожидать дальше. Евреи заметались, как "мыши в ловушке", - выражение одного из кишиневских "христиан", веселого человека, который и в подобных эпизодах находил поводы для веселья…
   Некоторые из них кинулись на чердак…
   В том самом навесе, под которым был убит Гриншпун, есть вверху темное отверстие, представляющее ход на чердак. Ход тесный и неудобный. Первый кинулся туда Берлацкий с дочерью, за ними последовал домохозяин Маклин.
   Маклин, как было уже сказано, не жил в этом доме. Но здесь жила его дочь, и, обеспокоенный ее судьбой, он явился на место трагедии. Дочери он не застал. Она уже ранее уехала в город с детьми… Теперь ему приходилось спасаться самому.
   Все трое проникли на чердак беспрепятственно.
   Из этого следует, конечно, заключить, что далеко не вся толпа была проникнута жаждой крови, иначе, несомненно, их бы не допустили скрыться в этом темном отверстии куда приходилось пролезать с трудом, на виду у погромщиков, находившихся на дворе. Они скрылись; значит, их допустили скрыться люди, которые считали для себя удовольствием (или обязанностью) громить имущество, но не убивать людей. Однако, вскоре за беглецами кинулись на чердак и убийцы…
   Чердак № 13 - мрачное, полутемное помещение, загроможденное балками, боровами труб и подпорками крыши. Несчастные беглецы, сделав несколько поворотов (дом расположен покоем), увидели все-таки, что здесь, в полутьме чердака, душного и тесного, им не скрыться. Слыша сзади крики погони, они в отчаянии стали ломать крышу.
   Два черных отверстия, с разметанными вокруг черепицами, еще видны на крыше дома № 13 в то время, когда я пишу эти строки. У одного из них лежал во время нашего посещения синий железный умывальный таз… Нужно было много отчаяния, чтобы в несколько минут смертельной опасности голыми руками, пробить эти отверстия, но это им удалось: они хотели во что бы то ни стало взобраться на верх. Там был опять свет солнца, кругом стояли дома, были люди, толпа людей, городовой бляха № 148, патрули… Это был все таки день, свет солнца… и люди…
   И они проломали в крыше два отверстия. Первым полез в одно из них Мовша Маклин, так как он "был человек маленький и легкий" (характеристика одного из очевидцев). Берлацкому же предстояло сначала подсадить дочь Хайку. Затем, когда он полез сам, то один из преследователей был уже тут и схватил его за ногу.
   И вот на глазах у всей толпы началась отчаянная борьба. Дочь тащила отца кверху, снизу его держал один из преследователей. Борьба, конечно, была неравная и, разумеется, Берлацкому не увидеть бы еще раз солнечного света… Но тут Хайка Берлацкая перестала тянуть отца и, наклонившись к отверстию, попросила громилу отпустить его.
   Он отпустил…
   Пусть этому человеку отпустится часть его вины за то, что хотя на одно короткое мгновение, среди этой тьмы исступленного зверства, он допустил в свою душу луч человеческой жалости, что страх дочери-еврейки за жизнь еврея-отца все-таки проник в его омраченную душу… Он отпустил жида… Что он делал после этого? Может быть, ушел с побоища, устыженный и прозревший, вняв голосу Бога, который, как об этом говорят все религии, проявляется в любви и братстве, а не в убийстве беззащитных… А может быть, он очнулся от мгновенного порыва и раскаялся, но не в порыве зверства, а в движении человеческой жалости к убиваемым евреям, как это мы видели и на других примерах.
   Как бы то ни было, а три жертвы оказались на поверхности крыши. Еще раз они увидели свет Божий, и площадь, и дома соседей, и синее небо, и солнце, и городового бляха № 148 на тумбе, и патрулей, ждавших приказа, и, может быть, еще того священника, который, руководимый христианским сознанием, пытался один, и безоружный, подойти к рассвирепевшей толпе громил.
   Этот священник случайно проходил по площади, и евреи, которые смотрели из соседних домов на то, что творилось в доме № 13, - стали просить, чтобы он заступился. Имени священника я, к сожалению, не знаю.
   По-видимому, это был добрый человек, который не думал, что есть на святой Руси или где бы то ни было такой народ, который заслужил, чтобы его людей убивали за какие-то огульные грехи, как диких зверей. Не думал он, очевидно, и того, что могут быть на Руси люди, которые имеют право убивать только беззащитных евреев, не стыдясь света дня и солнца. Непосредственное, первое, самое правильное побуждение заставило его подойти к толпе со словом христианского увещания. Но громилы пригрозили ему, и он отступил. Это, очевидно, был просто добрый человек, но не герой христианского долга. Надо думать, что, по крайней мере, он не стыдится своей попытки и своего первого побуждения.
   В эту ли самую минуту, или в другую произошел этот эпизод, - во всяком случае, три жертвы очутились на крыше, среди города, среди сотен людей, без всякой защиты. Вслед за ними в те же отверстия показались убийцы.
   Они стали бегать кругом по крыше, перебегая то на сторону двора, то появляясь над улицей. А за ними бегали громилы. Берлацкого первого ранил тот же сосед, который нанес удар Гринпшуну. А один из громил кидал под ноги убегавших синий умывальный таз, который лежал на крыше еще два месяца спустя после погрома… Таз ударялся о крышу и звенел. И, вероятно, толпа смеялась…
   Наконец, всех троих кинули с крыши. Хайка попала в гору пуха во дворе и осталась жива. Раненные Маклин и Берлацкий ушиблись при падении, а затем подлая толпа охочих палачей добила их дрючками и со смехом закидала горой пуха…
   Потом на это место вылили несколько бочек вина, и несчастные жертвы (о Маклине говорят положительно, что он несколько часов был еще жив) задыхались в этой грязной луже из уличной пыли, вина и пуха.
VII
   Последним убили Нисензона. Он с женой спрятался в погребе, но услышав крики убиваемых и поняв, что в дом № 13 уже вошло убийство и смерть, они выбежали на улицу. Нисензон успел убежать во двор напротив и мог бы спастись, но за его женой погнались громилы. Он кинулся за ней и стал ее звать. Это обратило на него внимание. Жену оставили и погнались за мужем, он успел добежать до дома № 7 по Азиатскому переулку. Здесь его настигли и убили. При этом называют две фамилии, одна с окончанием польским, другая молдаванская. Перед Пасхой шли дожди, в ямах и по сторонам улиц еще стояли лужи. Нисензон упал в одну из таких луж, и здесь убийцы, смеясь, "полоскали" жида в грязи, как полощут и выкручивают стираемую тряпку.
   После этого толпа как бы удовлетворилась и уже только громила дома, но не убивала. Евреи из ближайших домов вышли, чтобы посмотреть на несчастного Нисензона. Он был еще жив, очнулся и попросил воды. Руки и ноги у него были переломаны… Они вытащили его из лужи, дали воды и стали отмывать от грязи. В это время кто-то из громил оглянулся и крикнул своим. Евреи скрылись. Нисензон остался один. Тогда опять тот же человек, который убил Гриншпуна и первый ранил Берлацкого, ударил несчастного ломом по голове и покончил его страдания…
   Затем толпа продолжала работать дальше. Площадь была загромождена обломками мебели, обрывками всякого старья, и выломанными рамами до такой степени, что проходить по ней было очень трудно. Одна еврейка рассказывала мне, что eй нужно было пробраться на другой конец, где остались ее дети, на руках у нее был грудной ребенок, и она напрасно дважды пыталась пройти. Наконец, знакомый христианин взял у нее ребенка, и только тогда она кое-как прошла черев эти беспорядочные баррикады…
   В пять часов этого дня стало известно, что "приказ", которого с такой надеждой евреи ждали с первого дня, наконец, получен…
   В час или полтора во всем городе "водворилось спокойствие". Для этого не нужно было ни кровопролития, ни выстрела. Нужна была только определенность.
   А теперь нужны будут годы, чтобы хоть сколько-нибудь изгладить подлое воспоминание о случившемся, таким грязно-кровавым пятном легшее на "совесть кишиневских христиан"…
   И не только на совесть тех, которые убивали сами, но и тех, которые подстрекали к этому человеконенавистничеством и гнусною ложью, которые находят, что виноваты не убийцы, а убиваемые, которые находят, что может существовать огульная безответственность и огульное бесправие.
VIII
   Я чувствую, как мало я даю читателю в этой репортерской заметке. Ho мне хотелось все-таки выделить хоть один эпизод из того спутанного и обезличенного хаоса, который называется "погромом", и хоть на одном конкретном примере показать, что это было в "натуре".
   Для этого я пользовался живыми впечатлениями очевидцев, переданными отчасти мне лично, частью же моему спутнику, который помог мне восстановить черта за чертой эту картину. Правда, это основано на показаниях евреев. Но нет основания сомневаться в их достоверности.
   Факт несомненен: в доме № 13 убивали толпой беззащитных людей, убивали долго, среди людного города, точно в темном лесу. Трупы на лицо… А затем, - не все ли равно евреям, как именно их убивали? Для чего им выдумывать подробности? …
   Мораль ясна для всякого, в ком живо человеческое чувство… Но во многих ли оно живо?
   Этот тяжелый вопрос встает невольно, когда увидишь то, что мне пришлось увидеть в Кишиневе.
IX
   А впрочем… Подавленный этим ужасающим материалом, я кончал свои беспорядочные наброски, когда прочитал в газетах о смерти кишиневского нотариуса Писаржевского. Имя этого человека было у всех на устах в то время, когда я был в Кишиневе. Молодой, красивый, богатый, вращающийся в "лучшем обществе" Кишинева, oн искал еще новых впечатлений. Десятки людей говорили мне о том, что Писаржевский, несомненно, лично участвовал в погроме, руководя толпою громил.
   Говорили также много о том, какие сильные средства пускались в ход, чтобы затушевать это вопиющее дело и скрыть прямое участие в погроме кишиневского светского льва. Хотелось бы думать, что не все верно, что рассказывали по этому поводу, но и то, что верно, составило бы очень подходящее прибавление к страшной истории Кишиневского погрома…
   Эти усилия не удались. Истина была слишком очевидна, и в газетах появилось известие о привлечении Писаржевского к делу.
   После этого он продолжал прежний образ жизни: вращался в свете кутил, играл в карты. В роковую ночь ему очень везло в игре, он был очень весел, а на заре ушел в сад, написал на скамье: "здесь умер нотариус Писаржевский" и застрелился.
   В газетных комментариях сообщают, что он был наследственный алкоголик, что его угнетала перспектива суда, что ему не удались какие-то любовные комбинации…
   Все ли это? Теперь факт уже совершился, печальная расплата закончена… Мне кажется, я не унижу памяти несчастного человека предположением, что в том счете, итог которого сам он вывел на садовой скамейке, могли участвовать и еще некоторые цифры. Что на заре его последнего дня перед ним встало также сознание того, что он сделал, он, интеллигентный человек, - по отношению к христианам, которые убивали евреев…
   Впрочем, все это, конечно, только предположения и, быть может, даже слишком оптимистические. Несомненную, хотя далеко не неожиданную истину высказал мне перед самым моим отъездом один простой человек, кишиневский извозчик, родом, впрочем, из Poccии. Когда мы разговорились с ним о погроме и его последствиях, он сообщил мне, что недавно возил по городу знакомого садовладельца.
   Садовладелец приехал, чтобы, по обыкновению, занять денег для найма летних рабочих. Но евреи, все еще не уверенные в завтрашнем дне, закрыли кредит. Садовладельцу, поневоле, пришлось обращаться, вместо ростовщиков евреев [2], к ростовщикам христианам. А уж это, господин, я вам скажу, дело известное, закончил он тоном глубокого убеждения, - когда жид спущал одну шкуру, то свой ростовщик теперь три шкуры спустит…
   Этот мотив очень заметен теперь в Кишиневе… И среди людей, заведомо сочувствовавших погрому и разжигавших в толпе темные предрассудки, племенную ненависть и дикие инстинкты грабежа и убийства, местные люди могут указать весьма известных ростовщиков, которые теперь дождались своего часа…
***
   Я не имел в виду создавать проекты решения еврейского вопроса. Но если бы я был одним из тех еврейских миллионеров, которые заняты этим вопросом, - я бы, признаюсь, не устоял против соблазна произвести один социальный опыт: я бы переселил, чего бы это ни стоило, если не всех, то огромное большинство евреев из места погрома.
   Я вернул бы богачу его богатство, я сделал бы бедняка зажиточным человеком, под условием немедленного переселения. И когда из-под снятого таким образом пласта еврейского капитала выступил бы в данном месте свой отечественный и даже патриотический капитал, без примеси и без усложняющих обстоятельств, когда г. Крушевану не на кого было бы взводить мрачные небылицы о ритуальных убийствах [3], а ростовщики и скупщики щеголяли бы в европейской одежде, - тогда, надо думать, стало бы ясно, в чем тут дело, и можно ли решать эти вопросы погромами и убийством "бухгалтеров" Нисензонов, несчастных стекольщиков Гринпшунов и извозчиков евреев, добывавших свой горький хлеб трудом таким же тяжким, как и труд их христианских собратьев…
   И действительно ли гнет ростовщика легче от того, что он носит европейскую одежду и называет себя христианином…


  [1] Примерно соответствует жалованию начинающего государственного служащего с высшим образованием. Принятие на государственную службу евреев не допускалось.
  [2] Евреев часто обвиняли в том, что они занимаются только торговлей и ростовщичеством, а следовательно, наживаются на местном русском населении и закабаляют его.
  [3] Ещё одно стандартное обвинение того времени против евреев - ритуальные убийства христианских детей, которых, якобы, требует иудейская религия. Ложность этих измышлений была с очевидностью показана в 1913 году на суде по "делу Бейлиса".

Hosted by uCoz